Виктор Шкловский - пробраз Шполянского из "Белой гвардии" о Киеве в 1918 г.
Как-то раз, зайдя на вокзал, я решил ехать в Киев на несколько дней. Уехал с
вокзала, не предупредив никого.
Киев был полон людей. Буржуазия и интеллигенция России зимовала в нем.
Нигде я не видел такого количества офицеров, как в нем.
На Крещатике все время мелькали «владимиры» и «георгии».
Город шумел, было много ресторанов.
Я увидел, как нищий, вынув из сумы кусок хлеба, предложил его извозчичьей лошади.
Лошадь отвернулась.
Это было время, когда на Украине собралась вся русская буржуазия, когда Украина
была занята немцами, но немцы не смогли ее высосать начисто.
На улицах развевались трехцветные флаги. Это были штабы добровольческих отрядов
Кирпичева и гр<афа> Келлера и еще, кажется, под названием «Наша родина».
А на одной улице висел никогда прежде не виданный флаг. Кажется, желтый с черным,
а в окне портреты Николая и Александры Феодоровны; то было посольство
Астраханского войска.
Гетманских войск почти не было видно, хотя раз в день проходили отряды русских
офицеров, сменявшихся с караула на гетманском дворце. У них была своя форма с
маленькой кокардой и узкими погонами.
На постах стояли немцы в громадных сапогах на толстой деревянной подошве,
сделанных специально для караулов.
Пока я метался – наступила зима.
Город был русский, украинцев не видно было совсем.
Выходили русские газеты; из них помню «Киевскую мысль», что-то вроде «Дня», и
«Чертову перечницу».
«Киевская мысль», конечно, выходила и раньше, но время было не ее, а «Чертовой
перечницы», Петра Пильского и Ильи Василевского (Не-Буква).
Я думаю, что они еще издают и сейчас где-нибудь «Чертову перечницу» («Кузькина
мать» она же).
Был кабачок – «Кривой Джимми», кажется, а в нем – Агнивцев и Лев Никулин, потом
ставший заведующим политической частью Балтфлота, а сейчас член афганской миссии.
Здесь я встретился с несколькими членами партии с. р., которые в это время были
связаны с Союзом возрождения России, главой которого был Станкевич.
Немцы кончались. Они были разбиты союзниками, это чувствовалось.
Значит, накануне смерти была и власть Скоропадского, и даже с этой точки зрения
нужно было что-то предпринимать.
Из Украины двигались петлюровцы.
Но Союз возрождения, да и вообще весь русский Киев, кроме большевиков, конечно,
был связан волей союзников.
Воля союзников олицетворялась в Киеве именем консула, сидящего, кажется, в Одессе,
фамилия его была Энно.
Энно не хотел, чтобы в политическом положении Украины происходили перемены.
В Германии уже была революция, немцы образовывали Советы, правда – правые, и
готовились уезжать.
Уже шли поезда с салом и сахаром из Украины для Германии. Увозили автомобили
русской армии, прекрасные «паккарды».
Отступление немцев не имело характера бегства.
На Украине были следующие силы: в Киеве Скоропадский, поддерживаемый офицерскими
отрядами, – офицеры сами не знали, для чего они его поддерживали, но так велел
Энно.
Кругом Киева Петлюра с целой армией.
В Киеве немцы, которым было приказано французами поддерживать Скоропадского.
Так, по крайней мере, выглядело со стороны.
И в Киеве же городская дума и вокруг нее группа русских социалистов, связанных с
местными рабочими.
Они хотели произвести демократический переворот, но Энно не позволял.
А в отдалении – «вас всех давишь» – голодные большевики.
Меня попросили поступить в броневой дивизион на случай. Я сперва пошел в крепость,
в отряд Скоропадского.
Меня спрашивали там, как прибывшего из России, будут ли большевики сопротивляться,
а один подпрапорщик все интересовался вопросом, кованы ли у большевиков лошади.
Я вышел из крепости по мосту и не помню, почему смеялся.
Прохожий хохол остановился, поглядел на меня и с искренним восхищением сказал:
«Вот хитрый жид, надул кого-то и смеется». В голосе его только восхищение, без
всякого антисемитизма.
Но я не поступил непосредственно к Скоропадскому, а выбрал 4-й автопанцирный
дивизион.
Команда была русская. Все те же шоферы, но более большевистски настроенные.
Заграничный воздух укрепляет большевизм.
Кругом была слышна только русская речь.
Меня приняли хорошо и поставили на ремонт машин.
Одновременно со мной в дивизион поступило несколько офицеров с той же целью, как и
моя.
Петлюровцы уже окружили город. Слышна была канонада, и ночью видны огни выстрелов.
Стояла зима, дети катались со всех спусков на салазках.
Я встретил в Киеве знакомых. Одни нервничали, другие уже ко всему привыкли.
Рассказывали про террор при предыдущих переворотах.
Хуже всех были украинцы: они расстреливали вообще большевиков как русских и
русских как большевиков.
Одна знакомая художница (Давидова) говорила мне, что у ее подруги, которая жила
вместе с ней, расстреляли в саду (украинцы расстреливали в саду) мужа и двух
братьев.
Та пошла, разыскала трупы своих, но хоронить было нельзя.
Она принесла на себе трупы в квартиру Давидовой, положила на диван и так провела с
ними три дня.
Петлюровцы шли. Офицеры дрались с ними неизвестно за что, немцам было приказано
мешать драке.
А Киев стоял с выбитыми окнами. В окнах чаще можно было встретить фанеру, чем
стекла.
После этого Киев брали еще раз 10 всякие люди.
Пока же работали кафе, а в одном театре выступал Арманд Дюкло, предсказатель и
ясновидящий.
Я был на представлении.
Он угадывал фамилии, записанные на бумажке и переданные его помощнику. Но больше
интересовались все предсказаниями. Помню вопросы. Они были очень однотипны.
«Цела ли моя обстановка в Петербурге?» – спрашивали многие.
«Я вижу, да, я вижу ее, вашу обстановку, – говорил Дюкло раздельно, идя,
пошатываясь, с завязанными глазами по сцене, – она цела».
Спросили один раз: «Придут ли большевики в Киев?»
Дюкло обещал, что нет.
Я его встретил потом в Петербурге, – и это было очень весело! – он служил при
культпросвете одной красноармейской части в ясновидящих и получал красноармейский
паек.
Я не был теперь на его представлениях и не знаю, о чем его спрашивали. Но знаю,
что «дует ветер с востока, и дует ветер с запада, и замыкает ветер круг свой».
И в странном быту, крепком, как пластинчатая цепь Галля, долгом, как очередь,
самое странное, что интерес к булке равен интересу к жизни, что все, что осталось
в душе, кажется равным, все было равным.
Как вода, в которой есть льдинка, не может быть теплее 0°, так солдаты броневого
дивизиона, по существу, были большевиками, а себя презирали за службу гетману.
А объяснить им, что такое Учредительное собрание, я не умел.
У меня был товарищ, не скрою, что он был – еврей. По образованию он художник – без
образования.
Он жил в Гельсингфорсе с матросами, а в царской службе был дезертир, а мне очень
жалко, что я в июне наступал за Ллойд Джорджа.
Так вот, этот художник в Пермской губернии стал большевиком и собирал налоги.
И говорит: «Если рассказать, что мы делали, так было хуже инквизиции», – а когда
крестьяне поймали одного его помощника, то покрыли досками и катали по доскам
железную бочку с керосином, пока тот не умер.
Мне скажут, что это сюда не относится. А мне какое дело. Я-то должен носить это
все в душе?
Но я вам дам и то, что относится.
Уже при последнем издыхании власти пана Скоропадского, когда он сам убежал в
Берлин, его пустой дворец еще охранялся.
Кстати, о Скоропадском.
Был Скоропадский избран в гетманы.
Жил он тогда в Киеве, на обыкновенной лестнице, в обыкновенной квартире.
Шел по лестнице какой-то человек, кого-то искал и позвонил в квартиру
Скоропадского по ошибке. Открыла горничная.
Человек спрашивает:
«Здесь живет такой-то?»
Горничная спокойно отвечает:
«Нет, здесь живет царь».
И закрывает дверь.
И это ничего не значит.
Так вот, в последние дни Скоропадского (его уже не было, он убежал в Берлин, а его
защищали) поймали белые – кажется, кирпичевская контрразведка – одного украинца по
фамилии Иванов (студента), а сами-то кирпичевцы-офицеры были из студентов.
Поймали, допрашивали и долго пороли шомполами, пока тот не умер.
Мы не решались на переворот, боясь розни русских с русскими. С. р. в Киеве было
довольно много, но партия была в обмороке и сильно недовольна своей связью с
Союзом возрождения.
Эта связь доживала свои последние дни.
А меня в 4-м автопанцирном солдаты считали большевиком, хотя я прямо и точно
говорил, кто я.
От нас брали броневики и посылали на фронт, сперва далеко, в Коростень, а потом
прямо под город и даже в город, на Подол.
Я засахаривал гетмановские машины.
Делается это так: сахар-песок или кусками бросается в бензиновый бак, где,
растворяясь, попадает вместе с бензином в жиклер (тоненькое калиброванное
отверстие, через которое горючее вещество идет в смесительную камеру).
Сахар, вследствие холода при испарении, застывает и закупоривает отверстие.
Можно продуть жиклер шинным насосом. Но его опять забьет.
Но машины все же выходили, и скоро их поставили вне нашего круга работы в
Лукьяновские казармы.
Людей кормили очень хорошо и поили водкой.
А вокруг города ночью блистали блески выстрелов.
У Союза возрождения была своя часть на Крещатике, но ее он не комплектовал и
вообще вел себя более чем неуверенно.
Офицерство и студенчество было мобилизовано.
У университета стреляли и убили за что-то студентов.
Гетманцы узнали об измене Григорьева, но все же верили во что-то, главным образом
в десант французов.
Опять сроки. Наконец решение, что городская дума соберется и мы ее поддержим.
Ночью я собрал команду, но, несмотря на блески орудий кругом города, за мной пошло
человек 15. Остальные сказали, что они дневальные.
Броневиков не было, они стояли в штабе на Лукьяновке.
Взял грузовик, поставил на них пулеметы. Бунчужный (фельдфебель) хотел
предупредить штаб, я порвал провод.
Выехал на Крещатик, где должна быть военная часть Союза возрождения. Никого. Но
узнал, что сюда уже приезжали добровольцы, хотели арестовывать.
Поехал в казармы, где были наши части: сидит там товарищ латыш. Люди у него
готовы, но он не знает, что делать. В это же время наши же заняли Лукьяновские
казармы и арестовали штаб.
Но мы об этом не знали.
Дело в том, что Дума не собралась, не решилась. А наш штаб разошелся, не
предупредив нас. Я искал его по всем квартирам. Нигде нет никого. Распустил людей
и поехал на Борщеговку к заводу Гретера. Там сидят рабочие, хотят идти в город, но
спорят о лозунгах. Так и не пошли, хотя уже приготовили оркестр.
Днем в город вошел Петлюра.
Работой организации руководили в Киеве: сильно правый человек диктаторского вида в
ботфортах, очень старый человек и украинец, который потом стал большевиком.
Петлюровцы входили в город строем.
У них была артиллерия. Между собой солдаты говорили по-русски. Народ встречал их
толпами и говорил между собой громко, во всеуслышание: «Вот гетманцы рассказывали
– банды идут, какие банды – войска настоящие». Это говорилось по-русски и для
лояльности.
Бедные, им так хотелось восхищаться.
Когда я переходил через лед из России в Финляндию, то встретил в рыбачьей будке на
льду одну даму; дальше пошли вместе; когда мы с ней попали на берег и нас
арестовали финны, то она все время хвалила Финляндию, от которой видала саженей
десять.
Но бывает и худшее горе, оно бывает тогда, когда человека мучают долго, так что он
уже «изумлен», то есть уже «ушел из ума» – так об изумлении говорили при пытке
дыбой, – и вот мучается человек, и кругом холодное и жесткое дерево, а руки палача
или его помощника хотя и жесткие, но теплые и человеческие.
И щекой ласкается человек к теплым рукам, которые его держат, чтобы мучить.
Это – мой кошмар.
Петлюровцы вошли в город. В городе оказалось много украинцев; я уже встречал их
среди полковых писарей и раньше.
Я не смеюсь над украинцами, хотя мы, люди русской культуры, в глубине души
враждебны всякой «мове». Сколько смеялись мы над украинским языком. Я сто раз
слыхал: «Самопер попер на мордописню», что равно: «Автомобиль поехал в
фотографию».
Не любим мы не нашего. И тургеневское «грае, грае, воропае» не от любви придумано.
Но Петлюра как национальный герой – герой писарской, и наша канцелярия его
одобряла. Вошли украинцы, заняли город, кажется, не грабили, стали украшать город,
повесили французские и английские гербы и сильно ждали союзных послов. А солдаты
разоружили добровольцев и надели на себя их французские броневые каски.
Самих же добровольцев посадили в Педагогический музей; потом кто-то бросил бомбу,
а там оказался динамит, был страшный взрыв, много людей убило, и стекла домов
повылетели кругом.
Несколько дней провел в части.
У нас были новые офицеры, в их числе Бунчужный, он оказался украинцем.
Говорили они мне, что очень боятся большевиков. И на самом деле их войска были
большевистские.
Войска текли как вода, выбирая себе политическое ложе, и скат был к Москве. Пока
же шла украинизация.
В эти дни в Киеве погибли все твердые знаки.
Приказали менять вывески на украинские.
Язык знали не все, и у нас в частях, и украинцы, присланные со стороны, говорили о
технических вещах по-русски, прибавляя изредка «добре» и иное что украинское.
Опять получилось «грае, грае, воропае».
Вот подлая закваска!
Приказали в день переделать все вывески на украинские.
Это делается просто. Нужно было твердый знак переделать на мягкий, а «и» просто на
«i».
Работали не покладая рук, везде стояли лестницы.
Переменили. При добровольцах ставили твердый знак на место.
Да, забыл написать, как мы жили. Я жил в ванной комнате одного присяжного
поверенного, а когда уже нельзя было жить, поселился на квартире, которая прежде
была явочной, а теперь туда приходили с явкой, но за ночлег брали рублей пять. Но
спать можно было. Денег не было почти ни у кого, я же получал жалованье из части.
Почти ни у кого не было второй рубашки.
И все удивлялись, откуда заводятся вши, сразу такие большие?
Компания была очень хорошая: помню одного рыжебородого, бывшего министра
Белоруссии, не знаю, как его фамилия, его у нас звали Белорусовым. Он был очень
хороший человек.
Союз возрождения надоел всем ужасно. Партия сильно косилась на свою военную
организацию, а военная организация – на партию.
Через какие-то связи много народу поступило в «варту» – полицию, – дело было
боевое, так как громилы ходили отрядами с пулеметами и давали бой.
Пробовал работать в одной газете, но первую же мою статью-рецензию взялся
исправить Петр Пильский, я обиделся и не позволил печатать.
В редакции узнал я об аресте Колчаком Уфимского совещания.
Сообщила мне об этом одна полная женщина, жена издателя, добавив: «Да, да,
разогнали, так и нужно, молодцы большевики».
Я упал на пол в обмороке. Как срезанный. Это первый и единственный мой обморок в
жизни. Я не знал, что судьба Учредительного собрания меня так волновала.
К этому времени партия сильно левела. Идешь по Крещатику, встречаешь товарища:
«Что нового?» Отвечает: «Да вот, признаю Советскую власть!» И радостно так.
Не раз и не два можно было остановить гражданскую войну в России. Конечно, это
можно поставить в вину большевикам. Но они не изобретены, а открыты.
У нас на собрании правая часть говорила: «Перейдем на культурную работу», – а
перейти на культурную работу на партийном жаргоне значит то же, что в войсках
«становись, закуривай».
«Каюк», «тупик», – ну, значит, нужно что-нибудь делать, вот и делаешь дело без
причинной связи, а если взять в нашей филологической терминологии: другого
семантического ряда.
И я произнес речь. Мое дело темное, я человек непонятливый, я тоже другого
семантического ряда, я как самовар, которым забивают гвозди.
Я рассказал: «Признаем эту трижды проклятую Советскую власть!
Как на суде Соломона, не будем требовать половинки ребенка, отдадим ребенка чужим,
пусть живет!»
Мне закричали: «Он умрет, они его убьют!»
Но что мне делать? Я вижу игру только на один ход вперед.
Партия отказалась от своей военной организации. Герман предложил ей (организации)
переименоваться в Союз защиты Учредительного собрания, собрал кое-кого и поехал в
Одессу.
Другие собирались на Дон воевать с Красновым.
А я собрался в Россию, в милый, грозный свой Петербург.
А публика изнывала.
Дарданеллы были открыты, ждали французов, верили в союзников.
И уже не верили, – но нужно же верить во что-нибудь человеку, у которого есть
имущество.
Рассказывали, что французы уже высадились в Одессе и отгородили часть города
стульями, и между этими стульями, ограничившими территорию новой французской
колонии, не смеют пробегать даже кошки.
Рассказали, что у французов есть фиолетовый луч, которым они могут ослепить всех
большевиков, и Борис Мирский написал об этом луче фельетон «Больная красавица».
Красавица – старый мир, который нужно лечить фиолетовым лучом.
И никогда раньше так не боялись большевиков, как в то время. Из пустой и черной
России дул черный сквозняк.
Рассказывали, что англичане – рассказывали это люди не больные, – что англичане
уже высадили в Баку стада обезьян, обученных всем правилам военного строя.
Рассказывали, что этих обезьян нельзя распропагандировать, что идут они в атаки
без страха, что они победят большевиков.
Показывали рукой на аршин от пола рост этих обезьян. Говорили, что когда при
взятии Баку одна такая обезьяна была убита, то ее хоронили с оркестром шотландской
военной музыки и шотландцы плакали.
Потому что инструкторами обезьяньих легионов были шотландцы.
Из России дул черный ветер, черное пятно России росло, «больная красавица»
бредила.
Люди собирались в Константинополь.
http://www.ruslit.net/preview.php?path= ... %u0435.txt